61Papa
В наряде по кухне
«Для меня попасть к русским — смерть». Что американские волонтеры делают в Украине

Александр Смирнов — еврей, живущий в Америке, — собрал вещи и поехал работать на войне. «Когда Россия вторглась в Украину 24 февраля, то мы — я, мой друг Саша Жаров и Ольга, тоже очень хороший медик, — решили, что хотим помогать. Потому что просто смотреть на это все по телевизору было невозможно».
— Я — сертифицированный комбат-медик (отвечающий за оказание медпомощи в боевых условиях – прим. «Детали»). В медицине работаю уже больше 35 лет, плюс у меня достаточно большой опыт работы в чрезвычайных обстоятельствах: работал в Спитаке, работал 11 сентября… Сразу после 24 февраля мы организовали команду, открыли некоммерческую организацию, 6 марта прилетели в Польшу и начали работать там, в центре Теско. В тот момент это был самый большой центр беженцев в Польше, совсем рядом с пограничным переходом.
Мы там организовали пункт оказания первой помощи. Одновременно с этим был открыт проект, который до сих пор занимается эвакуацией беженцев из Украины — тяжелых, у которых медицинские проблемы, которые не могут уехать на поезде – их нужно вывозить на амбулансах, или которых нужно мониторить во время переезда.
С 6 марта до 1 июня через нашу организацию GDRT прошло 70 медиков разного уровня — медсестры, врачи. У нас в Теско бригады медиков из Штатов работали, сменами по 2-3 недели. Мы занимались этой эвакуацией, а в июне ушли в другое место, потому что там наша помощь в таком объеме уже не была нужна. Когда мы приехали, там было 6000 человек, когда уезжали, — было, наверное, человек 200.
В начале июня передо мной встал вопрос, что делать дальше. Я несколько раз бывал в Украине, и мне предложили поехать туда, поработать в качестве медика, оказывая помощь именно раненым.
Мы базировались в районе Гуляйполе. Я совершенно не знал, с кем мы будем работать. Однажды, познакомившись с солдатами, понял, что мы прикрываем «Азов». У меня не было с этим никаких проблем. И я никогда не скрывал, что я еврей. Все эти разговоры о том, что там собрались фашисты и антисемиты, я слышал. Но после того, как начинаешь с ними работать, очень сложно предположить, что человек нацист, если у него на шее — магендовид…
Мы не были медиками на передовой, потому что в комбат-медицине есть вполне четкие протоколы. Есть unit-medics, которые работают непосредственно на передовой. Потом раненых везут к нам, в «СиСиПи» — стабилизационный пункт. Их стабилизируют, дальше вывозят в госпиталь первой линии и, по необходимости, в госпиталь второй линии. То есть зона моей ответственности — начиная со стабилизационного пункта, эвакуация в госпитали.
Я работал на эвакуации раненых и в пункте, когда не хватало людей. Там обстрелы были постоянные. Пару раз, когда обстрелы были, нужно было на линии обстрела обработать раненых. Их мы уже не посылали в стабпункт, потому что могли оказать помощь почти такую же, как там. Их вывозили сразу на первую линию.
— Среди раненых было больше военных или гражданских?
— Гражданские были, но достаточно мало, потому что я работал довольно близко к передовой. Если бы жителей оттуда не эвакуировали, было бы все гораздо хуже. А после передовой я еще почти два месяца работал на эвакуации гражданских. Ездили в Харьков, в Николаев, там были постоянные обстрелы, и в основном по гражданским объектам. Города они обстреливают без остановки, валят инфраструктуру.
У меня все-таки бэкграунд достаточно серьезный, и всегда существовала некоторая коллегиальность ко всем солдатам. Но моя коллегиальность с российскими солдатами закончилась в тот момент, когда я принял двух детей. Два мальчика в возрасте 12-13 лет, не больше. И у них были царапины и синяки, ничего особо серьезного. Нужно было просто это обработать все, чтобы не загноилось. Но я, естественно, с ними разговаривал, потому что людям, кроме медицинской помощи, нужна психологическая поддержка, им нужно дать выговориться, им нужно, чтобы кто-то их выслушал. Я их спросил: ребята, а что случилось?
Их вывозили на автобусе. Этот автобус был полностью набит детьми, их одноклассниками, там взрослых, по-моему, было два или три человека сопровождающих. На автобусе большими буквами написано: «ДЕТИ». Их начали обстреливать. Причем не из пушек стреляли, и не минометный обстрел — из автомата. Это важно [подчеркнуть]: ты не видишь, куда стреляешь из миномета или орудия, а автоматный огонь ведется в зоне прямой видимости: ты знаешь, во что ты стреляешь.
Итак, автобус начали обстреливать, он тут же остановился, дети начали выпрыгивать. Ну ладно, еще можно сказать: я думал, что это на автобусе написано «дети», а на самом деле там не дети… Но дети начали выпрыгивать! И они видели, что это дети. И продолжали стрелять.
Из этого школьного автобуса ушло, по-моему, четыре или пять человек живыми.
И на этом вся моя коллегиальность с этой сволотой закончилась. У меня нет совершенно никакой жалости к российским солдатам, которые гибнут, и мне совершенно все равно, каким образом туда они попали — по доброй воле или их туда пригнали. Потому что я работал с результатами их деятельности. Они убийцы, не солдаты, а убийцы. Потому что у солдата у нас есть некий кодекс чести. У них этого кодекса нет.
— Кто ты на этой войне?
— Я Александр Смирнов. Для меня попасть к русским — смерть. Причем у обычного американца есть еще маленький шанс остаться живым, а в моем конкретном случае не прокатит. Я с их помощью буду умирать долго и мучительно, по очень простой причине — в моем американском паспорте написано, что я родился в России.
К сожалению, у российской армии достаточно неплохая радиоэлектронная разведка. Когда мы туда поехали, я не только отключил свой мобильный телефон, но и вытащил сим-карту. Я купил мобильник с украинской картой, потому что у нас был случай, когда, французы, тоже медики, на своей базе пользовались своими телефонами. Их базу обстреляли, и у них то ли один, то ли два экипажа погибли. Их вычислили, потому что там были не украинское телефоны.
Поэтому я не публикую никаких отчетов. Только после конца войны. И не ставлю никаких фотографий, которые там делал, потому что опять же, всех так или иначе можно идентифицировать.
— Как это выдержать психологически?
— Когда мы брали людей, я им сразу говорил: имейте в виду, у вас иммунитета нет. Это просто находится за пределами добра и зла. У нас здесь плачут все. Ты можешь быть врачом с 20-летним опытом работы в госпиталях, куда постоянно привозят и раненых, и с ножевыми и огнестрельными ранениями. Но то, что тут — совсем другое.
Медик должен абстрагироваться от пациента, потому что иначе просто сойдешь с ума. Но полностью абстрагироваться невозможно. Вот, например: я отошел от своей станции покурить. Смотрю — стоит женщина молодая. Перед ней лежит ребенок грудной, и она рыдает.
А там, куда ни идешь — все равно смотришь, кому нужна помощь. Потому что люди могут быть в ступоре и даже не понимать, что она нужна. Я говорю – «Девушка, что случилось, почему вы плачете? Может, помощь какая-то нужна?» И она отвечает: «Мне нужно сменить ребенку подгузник. А я боюсь. У меня трясутся руки. Я уроню его». И она показывает — у нее руки ходят ходуном. Я на это смотрю, говорю: слушай, можно я это сделаю?
— А ты умеешь? — спрашивает.
— У меня пятеро детей. Я столько подгузников сменил за свою жизнь…
Сменил. Естественно, с шутками-прибаутками. Она стала более-менее приходить в себя. Перестала плакать. Но это показывает, в каком состоянии приходили люди.
К нам привезли пожилую женщину. Люди обычно старались от нас как можно быстрее уйти куда-то в нормальные условия. А она там сидела в углу своем 12 дней, и боялась выходить. Буквально ползком на цыпочках выбиралась схватить какую-то еду, или в туалет, а потом обратно, чтобы только ее никто не видел.
Это — психологическая травма. И у моих людей здесь тоже травма. Мы в какой-то момент нашли нескольких хороших психологов, работающих с травматикой. Один, кстати, ваш – израильский. Вот они и работают и со взрослыми, и с детьми, и с врачами. Поскольку наши тоже плачут, просто все.
После передовой я еще почти два месяца работал на эвакуации гражданских. Я и сейчас работаю в группе «Monkey Jump». У нас медики разного уровня, парамедики, врачи, медсестры. Все, кто здесь работал — добровольцы. Они приехали сюда не зарплату получать. Я этим занимаюсь всю свою жизнь. За это время, ну, спас жизни нескольких людей и, скажем так, нескольким людям не дал сойти с ума.

Александр Смирнов, его дочь Мария, Александр Жаров.
Сейчас у нас есть два автомобиля: машина скорой помощи, полностью оборудованная, и вторая, в которой мы эвакуировали людей, которым не нужно ехать на скорой, в лежачем положении — мы на ней возим гуманитарку. Но у нас пробеги дикие, а в Украине еще и дороги отвратительные. Дорога разбита, потому что, во-первых, по ней шла техника, во-вторых, были обстрелы. Там раньше стоял мост – его свалили. Очень часто приходилось нестись просто на запредельной скорости. Нет выбора, потому что нам нужно проехать 1200 километров и все успеть, пока нет комендантского часа.
Нас пропускали и в комендантский час, но не надо нарываться. Плюс, опять же, когда ночью едет машина в комендантский час, то это какая машина? Скорее всего, военная. Поэтому тебя увидит дрон, и по тебе будут стрелять. Поэтому машина постоянно требует ремонта. Мы в нашу «скорую» на прошлой неделе вложили почти 4.000 долларов, и это не последний ремонт, а на это все нужны деньги. Соответственно, мы начинаем их клянчить.
Очень много людей хотели приехать и как-то помогать. Но не могли этого сделать по простой причине — не было организации. Ты не можешь просто приехать и сказать: вот он я, такой хороший, а куда бы мне пойти? Тебе сразу скажут — пойди нахер. Так и было. Я знаю людей, которые взяли билет, приехали в Украину, а их оттуда послали. А мы сумели это все организовать. Развернуть кампанию, найти финансирование, добыть оборудование. Я ненавижу давать интервью, но тут мне пришлось наступить себе пяткой на одно место и давать их, все рассказывать, все показывать. Если этого не делать, работать мы не сможем.
Нателла Болтянская, «Детали».
Источник: https://detaly.co.il/to-chto-zdes-z...-tom-chto-tvoryat-rossijskie-vojska-v-ukraine

Александр Смирнов — еврей, живущий в Америке, — собрал вещи и поехал работать на войне. «Когда Россия вторглась в Украину 24 февраля, то мы — я, мой друг Саша Жаров и Ольга, тоже очень хороший медик, — решили, что хотим помогать. Потому что просто смотреть на это все по телевизору было невозможно».
— Я — сертифицированный комбат-медик (отвечающий за оказание медпомощи в боевых условиях – прим. «Детали»). В медицине работаю уже больше 35 лет, плюс у меня достаточно большой опыт работы в чрезвычайных обстоятельствах: работал в Спитаке, работал 11 сентября… Сразу после 24 февраля мы организовали команду, открыли некоммерческую организацию, 6 марта прилетели в Польшу и начали работать там, в центре Теско. В тот момент это был самый большой центр беженцев в Польше, совсем рядом с пограничным переходом.
Мы там организовали пункт оказания первой помощи. Одновременно с этим был открыт проект, который до сих пор занимается эвакуацией беженцев из Украины — тяжелых, у которых медицинские проблемы, которые не могут уехать на поезде – их нужно вывозить на амбулансах, или которых нужно мониторить во время переезда.
С 6 марта до 1 июня через нашу организацию GDRT прошло 70 медиков разного уровня — медсестры, врачи. У нас в Теско бригады медиков из Штатов работали, сменами по 2-3 недели. Мы занимались этой эвакуацией, а в июне ушли в другое место, потому что там наша помощь в таком объеме уже не была нужна. Когда мы приехали, там было 6000 человек, когда уезжали, — было, наверное, человек 200.
В начале июня передо мной встал вопрос, что делать дальше. Я несколько раз бывал в Украине, и мне предложили поехать туда, поработать в качестве медика, оказывая помощь именно раненым.
Мы базировались в районе Гуляйполе. Я совершенно не знал, с кем мы будем работать. Однажды, познакомившись с солдатами, понял, что мы прикрываем «Азов». У меня не было с этим никаких проблем. И я никогда не скрывал, что я еврей. Все эти разговоры о том, что там собрались фашисты и антисемиты, я слышал. Но после того, как начинаешь с ними работать, очень сложно предположить, что человек нацист, если у него на шее — магендовид…
Мы не были медиками на передовой, потому что в комбат-медицине есть вполне четкие протоколы. Есть unit-medics, которые работают непосредственно на передовой. Потом раненых везут к нам, в «СиСиПи» — стабилизационный пункт. Их стабилизируют, дальше вывозят в госпиталь первой линии и, по необходимости, в госпиталь второй линии. То есть зона моей ответственности — начиная со стабилизационного пункта, эвакуация в госпитали.
Я работал на эвакуации раненых и в пункте, когда не хватало людей. Там обстрелы были постоянные. Пару раз, когда обстрелы были, нужно было на линии обстрела обработать раненых. Их мы уже не посылали в стабпункт, потому что могли оказать помощь почти такую же, как там. Их вывозили сразу на первую линию.
— Среди раненых было больше военных или гражданских?
— Гражданские были, но достаточно мало, потому что я работал довольно близко к передовой. Если бы жителей оттуда не эвакуировали, было бы все гораздо хуже. А после передовой я еще почти два месяца работал на эвакуации гражданских. Ездили в Харьков, в Николаев, там были постоянные обстрелы, и в основном по гражданским объектам. Города они обстреливают без остановки, валят инфраструктуру.
У меня все-таки бэкграунд достаточно серьезный, и всегда существовала некоторая коллегиальность ко всем солдатам. Но моя коллегиальность с российскими солдатами закончилась в тот момент, когда я принял двух детей. Два мальчика в возрасте 12-13 лет, не больше. И у них были царапины и синяки, ничего особо серьезного. Нужно было просто это обработать все, чтобы не загноилось. Но я, естественно, с ними разговаривал, потому что людям, кроме медицинской помощи, нужна психологическая поддержка, им нужно дать выговориться, им нужно, чтобы кто-то их выслушал. Я их спросил: ребята, а что случилось?
Их вывозили на автобусе. Этот автобус был полностью набит детьми, их одноклассниками, там взрослых, по-моему, было два или три человека сопровождающих. На автобусе большими буквами написано: «ДЕТИ». Их начали обстреливать. Причем не из пушек стреляли, и не минометный обстрел — из автомата. Это важно [подчеркнуть]: ты не видишь, куда стреляешь из миномета или орудия, а автоматный огонь ведется в зоне прямой видимости: ты знаешь, во что ты стреляешь.
Итак, автобус начали обстреливать, он тут же остановился, дети начали выпрыгивать. Ну ладно, еще можно сказать: я думал, что это на автобусе написано «дети», а на самом деле там не дети… Но дети начали выпрыгивать! И они видели, что это дети. И продолжали стрелять.
Из этого школьного автобуса ушло, по-моему, четыре или пять человек живыми.
И на этом вся моя коллегиальность с этой сволотой закончилась. У меня нет совершенно никакой жалости к российским солдатам, которые гибнут, и мне совершенно все равно, каким образом туда они попали — по доброй воле или их туда пригнали. Потому что я работал с результатами их деятельности. Они убийцы, не солдаты, а убийцы. Потому что у солдата у нас есть некий кодекс чести. У них этого кодекса нет.
— Кто ты на этой войне?
— Я Александр Смирнов. Для меня попасть к русским — смерть. Причем у обычного американца есть еще маленький шанс остаться живым, а в моем конкретном случае не прокатит. Я с их помощью буду умирать долго и мучительно, по очень простой причине — в моем американском паспорте написано, что я родился в России.
К сожалению, у российской армии достаточно неплохая радиоэлектронная разведка. Когда мы туда поехали, я не только отключил свой мобильный телефон, но и вытащил сим-карту. Я купил мобильник с украинской картой, потому что у нас был случай, когда, французы, тоже медики, на своей базе пользовались своими телефонами. Их базу обстреляли, и у них то ли один, то ли два экипажа погибли. Их вычислили, потому что там были не украинское телефоны.
Поэтому я не публикую никаких отчетов. Только после конца войны. И не ставлю никаких фотографий, которые там делал, потому что опять же, всех так или иначе можно идентифицировать.
— Как это выдержать психологически?
— Когда мы брали людей, я им сразу говорил: имейте в виду, у вас иммунитета нет. Это просто находится за пределами добра и зла. У нас здесь плачут все. Ты можешь быть врачом с 20-летним опытом работы в госпиталях, куда постоянно привозят и раненых, и с ножевыми и огнестрельными ранениями. Но то, что тут — совсем другое.
Медик должен абстрагироваться от пациента, потому что иначе просто сойдешь с ума. Но полностью абстрагироваться невозможно. Вот, например: я отошел от своей станции покурить. Смотрю — стоит женщина молодая. Перед ней лежит ребенок грудной, и она рыдает.
А там, куда ни идешь — все равно смотришь, кому нужна помощь. Потому что люди могут быть в ступоре и даже не понимать, что она нужна. Я говорю – «Девушка, что случилось, почему вы плачете? Может, помощь какая-то нужна?» И она отвечает: «Мне нужно сменить ребенку подгузник. А я боюсь. У меня трясутся руки. Я уроню его». И она показывает — у нее руки ходят ходуном. Я на это смотрю, говорю: слушай, можно я это сделаю?
— А ты умеешь? — спрашивает.
— У меня пятеро детей. Я столько подгузников сменил за свою жизнь…
Сменил. Естественно, с шутками-прибаутками. Она стала более-менее приходить в себя. Перестала плакать. Но это показывает, в каком состоянии приходили люди.
К нам привезли пожилую женщину. Люди обычно старались от нас как можно быстрее уйти куда-то в нормальные условия. А она там сидела в углу своем 12 дней, и боялась выходить. Буквально ползком на цыпочках выбиралась схватить какую-то еду, или в туалет, а потом обратно, чтобы только ее никто не видел.
Это — психологическая травма. И у моих людей здесь тоже травма. Мы в какой-то момент нашли нескольких хороших психологов, работающих с травматикой. Один, кстати, ваш – израильский. Вот они и работают и со взрослыми, и с детьми, и с врачами. Поскольку наши тоже плачут, просто все.
После передовой я еще почти два месяца работал на эвакуации гражданских. Я и сейчас работаю в группе «Monkey Jump». У нас медики разного уровня, парамедики, врачи, медсестры. Все, кто здесь работал — добровольцы. Они приехали сюда не зарплату получать. Я этим занимаюсь всю свою жизнь. За это время, ну, спас жизни нескольких людей и, скажем так, нескольким людям не дал сойти с ума.

Александр Смирнов, его дочь Мария, Александр Жаров.
Сейчас у нас есть два автомобиля: машина скорой помощи, полностью оборудованная, и вторая, в которой мы эвакуировали людей, которым не нужно ехать на скорой, в лежачем положении — мы на ней возим гуманитарку. Но у нас пробеги дикие, а в Украине еще и дороги отвратительные. Дорога разбита, потому что, во-первых, по ней шла техника, во-вторых, были обстрелы. Там раньше стоял мост – его свалили. Очень часто приходилось нестись просто на запредельной скорости. Нет выбора, потому что нам нужно проехать 1200 километров и все успеть, пока нет комендантского часа.
Нас пропускали и в комендантский час, но не надо нарываться. Плюс, опять же, когда ночью едет машина в комендантский час, то это какая машина? Скорее всего, военная. Поэтому тебя увидит дрон, и по тебе будут стрелять. Поэтому машина постоянно требует ремонта. Мы в нашу «скорую» на прошлой неделе вложили почти 4.000 долларов, и это не последний ремонт, а на это все нужны деньги. Соответственно, мы начинаем их клянчить.
Очень много людей хотели приехать и как-то помогать. Но не могли этого сделать по простой причине — не было организации. Ты не можешь просто приехать и сказать: вот он я, такой хороший, а куда бы мне пойти? Тебе сразу скажут — пойди нахер. Так и было. Я знаю людей, которые взяли билет, приехали в Украину, а их оттуда послали. А мы сумели это все организовать. Развернуть кампанию, найти финансирование, добыть оборудование. Я ненавижу давать интервью, но тут мне пришлось наступить себе пяткой на одно место и давать их, все рассказывать, все показывать. Если этого не делать, работать мы не сможем.
Нателла Болтянская, «Детали».
Источник: https://detaly.co.il/to-chto-zdes-z...-tom-chto-tvoryat-rossijskie-vojska-v-ukraine